Тексты

К. Нири. Философская мысль в Австро-Венгрии (1979)

На протяжении всей второй половины XIX столетия австро-венгерская монархия оставалась интеллектуальным центром того обширного, хотя и сложно определяемого пространства, которое принято называть «Срединной Европой». Вплоть до начала Первой мировой войны в Австро-Венгрии процветали авангардные формы искусства и новые направления в общественной мысли, а пик их влияния пришелся как раз на рубеж XIX – XX веков, когда Вена и Будапешт могли соперничать с Парижем и Берлином за звание наиболее важных для европейской культуры столиц.

В то же время сами идеи, которые сформировали этот интеллектуальный климат, часто остаются вне поля зрения исследователей, когда речь идет о развитии культуры и науки в Центральной Европе: как правило, внимание сосредотачивается на самых ярких и влиятельных личностях, обогативших европейское наследие своими текстами – таких как Франц Кафка, Людвиг Витгенштейн или Зигмунд Фрейд. Между тем, духовная атмосфера, в которой сформировались эти люди, не менее важна для понимания не только их работ, но и всей центральноевропейской истории. А это, в свою очередь, означает, что необходимо более точное понимание идейного контекста эпохи, который складывался из влияния многих – менее известных позднее, но в свое время значимых – авторов, влиявших на общественное сознание в монархии.
Криштоф Нири в своей книге «Философская мысль в Австро-Венгрии» дает именно такой обзор идейных течений – хотя и построенный вокруг биографий отдельно взятых людей, но помещенных в идеологический контекст своего времени, и нацеленный на то, чтобы высветить общее и особенное в философской мысли поздней габсбургской монархии. Нири – один из крупных в современной Венгрии специалистов по философии языка и истории идеологий, в особенности – консервативных ее форм.

Явные следы этих интересов заметны в том объеме внимания, который Нири уделяет различным авторам, определявшим духовный облик последних поколений австро-венгерской империи. При этом Нири, отдавая своеобразную дань уважения марксистской традиции, подчеркивает, что под «философией» он в книге понимает мышление, нацеленное на познание общественной реальности как целого, и в центре его исследования остаются именно такого рода попытки выработать цельное мировоззрение, отвечающее потребностям времени. Вся книга состоит из серии тематически связанных очерков, которые можно читать как отдельные статьи, но взятые вместе они смотрятся цельным текстом, начинаясь с общего обзора общественной ситуации в Австро-Венгрии и заканчивая биографиями авторов, переживших крушение империи.

Для начала Нири отмечает ключевое противоречие австро-венгерской духовной жизни: в то время как австрийская мысль уже ко второй половине XIX века не только активно усваивала европейские (в первую очередь – немецкие) течения философской мысли, творчески их преобразуя, венгерская общественная мысль оставалась нефилософской, и главной формой выражения ее оставалась литература – даже если она испытывала явное влияние философских идей. Нири выводит корни этого противоречия из разной динамики развития модернизации в Австрии и Венгрии, уровень развития которых начинает выравниваться лишь к концу столетия, после заключения компромисса 1867 года, когда намечается экономический подъем в венгерской части монархии. В первые же десятилетия после революции 1848-1849 гг. общественная мысль Венгрии сосредоточена на поиске ответов на вопрос о том, что делать теперь, когда революция подавлена, и страна обречена жить под правлением Габсбургов, несмотря на героические попытки от него освободиться.

Такие мыслители как Жигмонд Кемень и Йозеф Этвеш, активно работавшие именно в то время, пытались переопределить роль Венгрии в Срединной Европе, одновременно осмысляя венгерский исторический опыт как часть европейского. Кемень здесь более традиционен, он мыслил роль Венгрии как моста между Востоком и Западом, и усиление венгерского влияния в Центре и Востоке расценивалось им как европеизация периферии, которая в противном случае досталась бы османам, немцам, либо русским. Этвеш, на которого Кемень значительно повлиял, все же смотрел на Венгрию в иной, более широкой, перспективе. Он видел в венгерской истории тот же мотив, что и во всем европейском опыте своего столетия – взаимодействие трех ключевых идей: свободы, равенства и национальности (кстати, стоит отметить, что свой главный труд Этвеш написал изначально на немецком языке, и лишь потом перевел на венгерский: факт, недвусмысленно указывающий на зависимое положение венгерской общественной мысли в европейском интеллектуальном пространстве). Лучший пример, подтверждающий эту вторичность – успех третьего человека, влияние которого рассматривает Нири, литератора, а не философа. Речь идет об Имре Мадаче и его поэме «Трагедия Человека». Кемень и Этвеш были влиятельными фигурами, но влияние их оставалось ограниченным в узком кругу интеллектуалов, пусть даже они и стремились задавать тон общественным дискуссиям. Работа Мадача, напротив, оставаясь литературным произведением, оказала несравнимо более глубокое влияние на широкие слои венгерского общества. И, опять же, примечательная деталь: в отличие от работ Кеменя и Этвеша, поэма Мадача была основана на религиозных идеях, и способ рассмотрения человеческой истории в ней оставался сугубо религиозным, хотя Мадач, несомненно, был широко эрудированным автором, использовавшим значимые для него философские концепции в своей работе. Все это указывает на то, что в 1850-х и 1860-х венгерская общественная мысль оставалась под сильным религиозным влиянием, даже если она и касалась таких светских вопросов как управление государством или политическая жизнь в целом.

Ситуация меняется в 1870-е и особенно в 1880-е, по мере того, как набирает обороты модернизация Австро-Венгрии, и венгерская часть монархии переживает слом традиционных форм социальной жизни, как в городе, так и в деревне. Но сначала эти перемены осознаются в Вене, где все более и более активно распространяются новые философские направления. Будапешт остается на вторых ролях, его интеллектуальная жизнь больше воспринимающая, чем порождающая, и в центре общественных дискуссий остается пока что литература, в частности, новая венгерская поэзия. В австрийских же «коронных землях» назревает серьезный общественный раскол, проходящий по национальным линиям: поляки, чехи и – хотя в особых условиях – немцы переживают становление своего национального самосознания, и этот процесс неизбежно сталкивает их интересы. На этом фоне работают такие люди как Людвиг Гумплович (один из первых создателей расовой философии истории) и Томаш Масарик (будущий лидер чехословацкого государства, а тогда – один из самых ярких философов и историков чешских земель империи), люди очень разные, но одинаково значимые, хоть и в очень разных контекстах, для развития австро-венгерской философской мысли. Их жизненные пути строго противоположны: Гумплович начал с политической карьеры, а закончил академической – Масарик сначала был университетским преподавателем, а затем превратился в политического лидера. Столь же противоположны их философские интересы и взгляды.

Гумплович – едва ли не первым в Центральной Европе – создал последовательную философию истории, исходящую из примата борьбы рас. При этом категорию расы он трактовал широко, признавая гетерогенность расового состава современных наций, но более важным было то, что в ходе расовой борьбы происходит слияние враждебных рас в нечто новое, и политическая власть, обеспеченная государством, держится на его способности цивилизовать менее развитые расы в ходе исторического процесса. В этом, по мысли Гумпловича, и заключалась роль Австро-Венгрии как особого политического организма: в его рамках должна была со временем возникнуть новая общность, созданная на основе немецкого, венгерского и славянского расового смешения. Эта своеобразная расовая философия, однако, не получила дальнейшего развития, несмотря на то, что концепт «расы» вскоре получил широкое распространение в Европе; но позднейшие теоретики расового подхода, как в Австро-Венгрии, так и вне ее, опирались на совершенно иные – намного более детерминированные – определения расы, и ставили перед собой намного более агрессивные цели, нежели предполагал Гумплович, говоря о расовом слиянии.

Масарик, будучи долгое время сторонником сохранения австро-венгерской монархии, также видел в ней силу объединения, хотя и лишенную расового характера – скорее, речь шла о наднациональном политическом союзе, в котором малые народы, такие как чехи, русины или хорваты, могли рассчитывать на культурную автономию. Но в рассматриваемый период мышление Масарика было намного больше занято не политической, а общественной проблематикой: он, в частности, занимался анализом самоубийства как формы социальной патологии, и эта проблема была для него тесно связана с вопросами духовного кризиса, который переживают европейские страны. Утрата понимания важности авторитета (в том числе авторитета Церкви), подчеркивал Масарик, ведет к распространению социальной аномии, атомизации индивидов и, как следствие, повышению суцидальных тенденций в различных слоях общества.

Эта атмосфера блуждающего напряжения, ощущаемая многими на рубеже столетий, нашла свое – хотя и существенно иное – выражение также в философии Эрнста Маха, которая набирает популярность в середине 1880-х годов, и становится своеобразной формой импрессионизма – только постигаемого не через живопись или литературу, а через метафизику. Мах развивал в своих работах форму субъективного идеализма, сосредоточенную вокруг категории ощущений, которая представлялась ему основополагающей для познания мира. Что касается физических предметов, то они представляли не более чем комплексы ощущений, создаваемые человеческим мышлением для практических целей. Таким образом, весь мир воплощался в понятии «Я», что вело к расширению его пределов в бесконечность, поскольку сознание субъекта способно к охвату все новых и новых комплексов ощущений. Кульминационной точкой этой линии мышления можно считать, однако, не философию Маха, а теорию языка, созданную его современником Фрицем Маутнером. Под влиянием маховской философии, Маутнер разработал теорию своеобразного лингвистического скептицизма, полагая, что речь не содержит элемента познания, а способна лишь описать явления окружающего мира. В такой трактовке даже категория «Я» становится не более чем произвольным конструктом, который создается речевым субъектом едва ли не ежесекундно. А значит, истинное познание невозможно с помощью речи, но выражено в молчании, мистическом опыте, непередаваемом за пределы личного восприятия.

Эта позиция (которую Александр Кожéв в своих лекциях о Гегеле связывает с Платоном) представляет собой лишь наиболее радикальную форму того, что Нири называет «австрийским платонизмом», распространившимся в 1870-х и 1880-х годах. Ее яркими представителями были такие авторы как Бернард Больцано, Алексиус фон Мейнонг и Франц Брентано, но наиболее известным стал, вероятно, Эдмунд Гуссерль, влияние которого в начале ХХ века превзошло локальный австро-венгерский контекст. Если в языковом скепсисе Маутнера платонизм находит свое крайнее выражение, то в гуссерлевской феноменологии – наиболее комплексное и масштабное.

И все же наиболее влиятельным философским направлением, рожденным в Австро-Венгрии, стала не обновленная Гуссерлем феноменология, но психоаналитическая школа, созданная Зигмундом Фрейдом в Вене на рубеже 1890-х и 1900-х годов. Фрейд завоевал европейскую (а затем и мировую) популярность, создав пессимистическую антропологию, основанную на понятии бессознательного, управляющего человеческим поведением. Нири весьма подробно – и справедливо – рассматривает тот общественный контекст, в котором формировались фрейдовские взгляды, и подчеркивает, что 1890-е были для Австро-Венгрии периодом краха либерального мировоззрения, взятого в широком смысле этого слова: политический либерализм терпел поражение за поражением под давлением националистов, экономический либерализм исчерпал себя после ряда кризисов прошлых десятилетий, так что престиж классического либерализма как объяснительной парадигмы для социального бытия был серьезно подорван к моменту, когда Фрейд вплотную занялся выработкой своей теории. Он вблизи наблюдал распад социальных тканей, скрепляющих хрупкое единство Австро-Венгрии, чутко ощущал растущее социальное напряжение, и отразил свой скепсис в отношении человеческой природы в собственных работах, оставаясь им верен на протяжении всей жизни. Его теория – пожалуй, наиболее последовательная альтернатива либеральной антропологии, возникшая в Австро-Венгрии, составившая со временем достойную конкуренцию импрессионистской философии Маха и различным формам платонизма, переживавшим ренессанс в тот же период.

На этом фоне развитие общественной мысли в Венгрии того же времени выглядит особенно контрастным. Вплоть до самого начала ХХ столетия в венгерской части монархии не наблюдается особого внимания ни к философским проблемам, волновавшим европейское общество, ни к австрийской интеллектуальной жизни. Центральным способом осмысления социальной действительности остается, как и за полвека до этого, литература, в форме как прозы, так и поэзии. В 1906 году выходит первый сборник стихов Эндре Ади – важнейшего венгерского поэта начала века, который оказал мощное влияние на предвоенное и послевоенное поколения венгерских авторов, работающих как в художественном, так и публицистическом направлениях. Одним из тех, кто подвергся воздействию Ади наиболее глубоко, был молодой венгерский философ Дьёрдь Лукач, работавший над своей первой книгой о теории современной драмы.

Лукачу суждено стать крупнейшим мыслителем Венгрии в ХХ веке, и одним из самых примечательных марксистских теоретиков вообще. Но в поздней Австро-Венгрии он еще не был тем, кем он станет потом – революционером и борцом за пролетарскую диктатуру. Его интересы пока что вращались вокруг социологического понимания литературы, и первые тексты посвящены анализу различных форм искусства. Наиболее важная работа здесь – «История развития современной драмы» (1911), где уже видны проблески важных для Лукача идей об отчуждении личности в современном обществе, хотя они еще лишены марксистской фразеологии и тщательного анализа, сопряженного с экономическими категориями.

Последние авторы, которых рассматривает Нири – философ и писатель, оба из австрийской части монархии, но это едва ли не единственное, что их объединяет, помимо единого для обоих ощущения кризиса современности и абсурдности существования, а также громадного влияния, которое эти люди окажут на интеллектуальный ландшафт Европы в наступающем столетии. Первый из них – Людвиг Витгенштейн, одна из ключевых фигур в аналитической философии, широко распространившейся в Великобритании и США, а не в его родной стране. Второй – Франц Кафка, ярчайший представитель центральноевропейской литературы, ярко вспыхнувший и быстро погасший, но успевший за свою недолгую жизнь войти в историю европейского романа. Наряду с Лукачем, Гуссерлем и Фрейдом, Кафка и Витгенштейн представляют собой наиболее влиятельных представителей духовного мира, порожденного в Центральной Европе в ее belle epoque, краткий период расцвета, оборванный катастрофой Первой мировой войны, которая стерла с политической карты габсбургскую империю раз и навсегда.

Свой обзор Нири завершает небольшим эпилогом, в котором говорит о Роберте Музиле и его «какании» - вымышленном государстве, карикатурно отражающем австро-венгерские реалии предвоенного времени. Музиль был одним из наиболее талантливых выразителей той неожиданной ностальгии, которая охватила многих подданных распавшейся империи после окончания Великой войны, когда мир изменился бесповоротно, и времена Франца-Иосифа стали казаться чем-то намного более близким и понятным, чем новая – подчас крайне жестокая и убогая – реальность Центральной Европы, разделенной на враждующие друг с другом государства. Эта тоска по утраченному миру, потерянному прошлому – один из важнейших мотивов центральноевропейской истории, снова и снова обращающейся к ушедшим трагедиям. Здесь можно видеть (как видел, например, Иштван Бибо) комплекс жертвы, сопровождающийся экзистенциальным страхом исчезновения перед лицом гигантских соседей – будь то Германия или Россия; но сколь бы ни был неприятен этот психологический шрам на народах Центральной Европы, он представляет собой тот опыт, от которого им нельзя отвернуться, но который необходимо переосмыслить и преодолеть – рано или поздно.
Рецензии
Made on
Tilda